— Но я прогоню его. Дело великой важности, и я имею законное право прогнать его. А если даже и не имею такого права, так кто осмелится предписывать законы церкви? Церковь сама предписывает законы всему; все, что нужно для церкви, должно быть исполнено, а если кто-нибудь этим обижен, пусть обижается. Я прогоню его, приступай к работе немедленно.
— Нет, так нельзя, отец. Разумеется, ты прав: тот, кто всех сильнее, может делать, что хочет, и никто не посмеет ему перечить, но мы, несчастные чародеи, находимся в особом положении. Мерлин — отличный чародей на малые дела и пользуется недурной репутацией в провинции. Он старается, он делает все, что в его силах, и было бы неприлично отнимать у него работу, пока он сам от нее не откажется.
Лицо настоятеля просияло.
— Ну, этого добиться нетрудно. Мы найдем способ заставить его отказаться.
— Нет, нет, отец, это не пройдет. Если вы отстраните его насильно, он заколдует источник, и вам не удастся расколдовать его, пока я не проникну в тайну его чар. А это может занять целый месяц. У меня у самого есть такое небольшое колдовство, которое я называю телефон, и Мерлину пришлось бы потратить по крайней мере сто лет, чтобы проникнуть в его тайну. Да, он может задержать меня на целый месяц. Неужели вы согласны рисковать целым месяцем в такую засуху?
— Целый месяц! Одна мысль об этом меня пугает. Пусть будет по-твоему, сын мой. Но в сердце моем тяжелое разочарование. Оставь меня наедине с моей мукой, терзающей меня вот уже девять долгих дней, во время которых я не знал, что такое покой, ибо даже тогда, когда мое простертое тело как будто наслаждалось покоем, его не было в глубине моей души.
Конечно, Мерлин поступил бы благоразумнее, если бы пренебрег приличиями и бросил это дело, так как ему все равно никогда не удалось бы пустить воду, ибо он был подлинный чародей своего времени, а это означает, что все крупные чудеса, которые приносили ему славу, он всегда ухитрялся творить в такие мгновения, когда его никто не видел. Не мог он пустить воду при всей этой толпе. Глазеющая толпа в те времена так же мешала творить чудеса чародею, как в мое время мешает она творить чудеса спириту: всегда в ней найдется скептик, который включит свет в самую критическую минуту и все испортит. Но я вовсе не хотел, чтобы Мерлин уступил мне дело, прежде чем я сам буду в состоянии за него взяться; я же не мог приняться за него до тех пор, пока не привезут из Камелота нужные мне вещи, а это займет два-три дня.
Мое присутствие вернуло монахам надежду и так их ободрило, что вечером они как следует поужинали — впервые за девять дней. Когда желудки их наполнились, они воспрянули духом, а когда вкруговую пошла чаша с медом, они и совсем развеселились. Подвыпившие святые отцы не хотели расходиться, и мы просидели за столом всю ночь. Было очень весело. Рассказывали добрые старые истории сомнительного свойства, от которых у иноков слезы текли по щекам, рты широко раскрывались, зияя, и сотрясались круглые животы; пели сомнительные песни, ревели их хором так громко, что заглушали звон колоколов.
В конце концов я и сам решился кое-что рассказать и имел успех огромный. Не сразу, конечно, так как до жителей тех островов смешное никогда не доходит сразу; но когда я в пятый раз повторил свой рассказ, стена дала трещину; когда я повторил его в восьмой раз — начала осыпаться; после двенадцатого повторения — раскололась на куски; после пятнадцатого — рассыпалась в пыль, и я, взяв швабру, вымел ее. Я говорю, разумеется, в переносном смысле. Эти островитяне вначале тугие плательщики и очень скупо оплачивают ваши труды, но под конец они платят столь щедро, что по сравнению с их платой всякая другая покажется нищей и скупой.
На другой день, чуть свет, я был у источника. Я уже застал там Мерлина, который колдовал с усердием бобра, но не добился даже сырости. Настроение у него было весьма скверное; и всякий раз, когда я намекал ему, что, пожалуй, для человека неопытного подряд, который он взял на себя, слишком тяжел, он давал волю своему языку и начинал выражаться, как епископ, — как французский епископ эпохи Регентства.
Дело обстояло приблизительно так, как я и ожидал. «Источник» оказался самым обыкновенным колодцем, вырытым самым обыкновенным способом и облицованным самым обыкновенным камнем. Никакого чуда в нем не было. Даже во лжи, прославившей его, не было никакого чуда; я и сам мог бы без всякого труда изобрести такую ложь. Колодец находился в темном помещении, в самой середине часовни, построенной из нетесаного камня; стены этой каморки были увешаны благочестивыми картинами, перед которыми и рекламы страховых обществ могли бы гордиться совершенством, — картинами, изображавшими чудесные исцеления, совершенные водами источника, когда никто этого не видел, — никто, кроме ангелов. Ангелы всегда вылезают на палубу, когда совершается чудо, — вероятно для того, чтобы попасть на картину. А они любят это не меньше, чем пожарные; можете проверить по картинам старых мастеров.
Часовню, в которой находился колодец, тускло освещали лампады. Когда была вода, монахи доставали ее с помощью ворота и ведра на цепи и переливали в желоба, по которым она стекала в каменные резервуары, помещавшиеся снаружи; и в часовню, где находился колодец, никто не имел права входить, кроме монахов. Однако я вошел в нее — с любезного разрешения моего собрата по ремеслу и подчиненного. Сам он туда не входил. В работе он прибегал только к заклинаниям; к разуму он не прибегал никогда. Если бы он вошел в эту комнату и, вместо того чтобы напрягать свои поврежденные мозги, оглядел ее собственными глазами, он нашел бы способ исправить колодец естественными средствами, а потом мог бы выдать это за чудо, как обычно делается; но нет, он был старый дурень, он был из тех колдунов, которые сами верят в свое колдовство, а колдун, одержимый таким суеверием, никогда не добьется успеха.